Невигадане. Усні історії остарбайтерів

 

 

Невигадане. Усні історії остарбайтерів/Авт.-упорд., ред., вступ. ст. Г.Г. Грінченко. Харків: Видавничій Дім «Райдер», 2004. – 236 с.

 

Зібрані у даному виданні усні історії присвячено трагічному досвіду перебування колишніх остарбайтерів м. Харкова на примусових роботах у нацистській Німеччині в роки Другої світової війни.

Для науковців, викладачів, студентів, усіх, хто цікавиться минулим.

 

 

 

 

 


 Страница 34 – 44: 

Василь Степанович Чернобаев

 

Я, Чернобаев Василий Степанович, родился 20 декабря 1918 года в Донецке, Юзовке бывшей*. 

Мне хотелось вспомнить мое детство и юношество в первую очередь. Мне очень тяжело досталась моя жизнь. В некоторых случаях я был, такое впечатление, что я родился в рубашке, и часто это случалось и в Германии, и дома, и до возвращения и при возвращении с Германии, но 1932-33 годы, когда моя мама была... моя мама умерла от коммунистической голодовки – это страшно, страшно, страшнее фашизма. Это по моей жизни идет со мной рука об руку всегда, всегда, всегда. Проклинаю коммунистов!

Я помню... фотографии Ленина в «Правде», помню, как его похоронили, я помню нэп, при нэпе люди начали убирать урожаи, зерно. У нас была большая семья. Но дело в том, что мы жили бедно, у нас было мужиков Иван и я: брат 1903 года и я 18-го, а то девчата. Земли у нас было мало, так что мы были и небогатые, и небедные – рабочая сила. Девчата, наши сестры, работали даже по найму – у соседей там, у родственников, и так далее. Но, однако, выбились в тех трудолюбивых людей, которых в конце концов раскулачили. Нас в том числе.

В колхоз мы вступили сразу. Отец в кол¬хозе был старшим конюхом. Работал на тер¬ритории соседнего двора у Романенковых.

<…>

В общем, у нас корову сразу отняли в колхоз, лошадку нашу отвели – у нас была лошадка и маленький лошоночек, и больше ничего. Жили-жили, считали-считали, люди ездили, о чем-то говорили там – продналог, продразведка, начали ездить по амбарам забирать зерно, забрали зерно, которое было на посев, <…> люди прятали картофель и зерно, у нас ничего не было спрятано, мы жили открытой душой, потому что мы были, ну, жили в недоедании. Ходили всегда, помню, и брат, и отец, и мы все, ходили в домотканых, полотняных одеждах. Значит, сажали коноплю, потом процесс вымачивания, там ее дробили, в ступах колотили, потом пряли, потом ткали, потом сушили, потом шили и носили вот эти вот одежды, холстяные, полотняные, льняные  - как их назвать? 

Начали носить ситец. Тюк ситца отец привез – это уже было при нэпе, я помню. Пошили кофточки сестрам, юбочки сестрам пошили, мне пошили, потом кожу привозил отец... Ну, пошили брату сапоги, отцу сапоги, девчатам сапоги, и мне сапоги пошили – вот такие сапоги. Мне брат сделал деревянные коньки с подрезами, железные полосочки прибил – я катался на коньках. Чтоб коньки не спадали, привязывал я их, цурками затягивал, а потом шел в прорубь, макал в воду и стоял, ждал, пока они примерзнут на ботинок, и я тогда катался...

Ну, вот этот колхоз начался. Колхоз, слезы, крики, шумы, люди собирались кучками, кучками, кучками, и вдруг все разбежались. Отец убежал, брат убежал. Отец попал сюда, в Харьков, работал – телеграф был у Харьковского моста, прораб Пономарев ехал в Верхоянск на пуск телеграфа и взял его. Он неграмотный, но он умный, отец, был, он был в плену, в Японии, в Германии воевал, в еще ту войну, в 1905 и в 1914. Все село говорило: «Робить так, як зробив Степан», а Степан – это мой отец. Ну, Пономарев взял его туда в Верхоянск, он был в Верхоянске, приехал с Верхоянска, сестры две в Харькове у евреев работали домработницами, в то время, когда люди дохли, простите за нескромность такую. Дохли на тех полях, где родился и рос хлеб большой, сильный хлеб. Они здесь работали домработницами, потом появился отец, ночью привез хлеба из Харькова, дал мне кошелек, и там было двадцать рублей мелочью. Я этот кошелек спрятал в лопухах.

Отец работал на хуторе Колесники, километров 8-10, не больше, я не знал, что он там работает, но, когда мама умерла, я побежал до тети Гали, тетя Галя говорит: «Иди в Колесники, на поле там найдешь отца», и я нашел отца, отец пришел, похоронил маму... С нами оставались еще племянница Лида, которая сейчас живет в Ленинграде, 24 года, и племянник Коля, который живет сейчас в Сталинграде, 29 года. Вот с этими племянниками и мамой мы жили зиму. Мама ходила побиралась, мы были не знатные, но и не последние, кое-кто кое-что иногда давал...

Наш погреб, большой погреб был, в погребе была – картофель, бураки, бочка капусты, все было заготовлено на зиму. Пришли коммунисты, забили погреб, и нас туда не пустили, у нас все отобрали. Мы голодные были. У погребе лежит все – а мы голодные! Подчеркивать надо вот это. Вот это надо помнить – звери жили с людьми. Тельнов нашу хату занял, а нас потом вывезли через балочку на следующий дворик – домик, и вот в том домике мама и умерла. И ели единственную траву – лобаду.

<…>

Выжил я потому, что маслозавод у нас был, я лазил на маслозавод и на прессах, на фалевках, на вальцовках сдирал вот это горькое, сейчас бы его, может, и в рот не взял бы, а тогда вотэто, которое прокисло, протухло и все прочее – вотэто сдирал, срезал, и железками, и палками, приносил домой, и вот это мы ели. Доходило до того, что в лунные ночи на Печанский бугор выходили... посевы кукурузы, и вот я находил, где прошлась сеялка в кукурузе, и вот этим питался. Сколько там – десяток, сотню съедал – не знаю, но, во всяком случае, я пухлый был, но не так, как те двое детей и мама. Я все-таки чем-то питался. 

Когда похоронили маму, не знаю, какими путями, но я вспомнил про этот кошелек – я двое суток искал, еле нашел кошелек в лопухах под греблей – там было двадцать рублей мелочью, пятнадцати-и двадцатикопеечные, серебро, не серебро, ну, металлическая монета. В общем, мы приехали в Валуйки, привезли нас, привез единоличник какой-то с большой слободы – Утянка называется... В этот период я впервые увидел паровоз. Услышал ночью паровоз. Не знаю, как отец билеты достал, кто достал, но мы стояли на перроне и он, проходя мимо нас, дал гудок, я как удрал, так отец еле меня поймал – перепугался. А когда паровозы проходили и компрессором так «чшш-чшш-чшш», то мне казалось, что это такие вот железки трутся, чтоб люди не попадали под паровоз. 

Приехали сюда, в Харьков, дядя Вася работал, около пятой обувной фабрики на улице Спартака, дом № 5, жил, и на улице Спартака был дворником – подметал. Дал мне денег, дал мне папиросы «Пилот», дал мне спички и сказал – иди на Молочный мост (я и сейчас даже не знаю, где этот мост) и, говорит, торгуй и кричи: «Пилот» по десять, на руб – десять, налетай! Спички из «Торгсина», горят без керосина, пять минут вонь, а потом – огонь, покупай!» Ото я торговал спичками и папиросами. Потом не получилось, у меня отняли харьковчане – урки их называли или как – я тоже был урка. Отняли деньги два раза, и я перестал, и тоже стал уркой – стал просить где попало, на Конный базар ходил, схватишь яблоко, пока бежишь – ешь, как поймают – и тебя побьют, и яблоко отнимут. 

На базаре я видел холодец с человеческими ногтями...

Потом попали мы с отцом в Безлюдовку... но мы же о Германии разговор ведем?

В совхозе мы разместились в каретной, <...> на соломе мы разместились с отцом, и отец пошел получать пищу и принес миску баланды, или миску супа? И пошел за хлебом, а я голодный, и в ту миску добавил воды. Он приходит: «А чего це так багато стало?», а я говорю: «Та шоб бильше було»...

У соседей забор такой – плетень, чтоб можно было пролезть рукой и сорвать качан, я сорвал качан, сосед пролез и меня чуть не убил. Бил хорошо, добре бил. Отца не было дома, пришел отец, а я лежу почти готовый...

Отец стал сторожем в Рогани, у речки Рогань, сюда, к тракторному, а я – коров пасти. Вот пасу коров по речке по Рогани, иду-иду – нахожу вышку отцову, отец слазит, корову подоим, вошей побьем, рубашки поснимаем, вшей побьем друг у друга, и я погнал! дальше коров. Возвращаюсь назад а он уже молоко с кабачками или еще с чем сварил – о, пошла жизнь у нас! Грязные, оборванные, вшивые – страшно! Страшно вспомнить советскую власть.

Потом зима, мы живем в коридоре, под лестницей спим, холодно, мерзнем, матрац под нами гниет, я, конечно, или органы мои не срабатывали, или перележал – я мочился под себя. Потом к весне попали в Таганрог к старшей сестре к Настеньке. А там все-таки вода, ниточка, крючок, рыбка, пошло дальше. И магазины – кожевенный магазин, ортоповский магазин, и около кинотеатра «Рот-фронт» магазин хлебный. Ну, пойду я там пособираю кусочки, дадут мне. У меня уже был подходящий вид, но я долго не рос, был маленьким. Спал под столом, между ножками стола – места не было, батька кинет что, и вот я там сплю. Напрошу хлеба, копеечек – приносил все домой, все домой, от отца ничего не воровал. Отец работал на фабрике-кухне сторожем. Ему эти, которым нужно было <...> посуду помыть, они составляли, он сдирал макароны, приносил домой, а посуду мыл. Так этими макаронами кормили и меня, и сестру, и зятя, и ихнего сына. Вот так вот.

Я не знаю, год или два, проболтался так вот, уже стал лазить по садам, груши, яблоки, уже компания, уже покуривать начинал, потом бросил, прихожу и говорю: «Я пойду в школу». Не знаю, какую-то рубашечку купили, какие-то брючки купили, какие-то сандалии тогда были – купили, с дырочками такие вот сандалии. Пошел в школу – «В какой класс?» 

<...>

Посадили меня в третий, потом перегнали в четвертый, потом в пятый, потом я шестой-седьмой кончил. Учился... Дома негде было делать уроков, я дома уроки никогда не делал, жил тем, что там слушал. Конечно, не баловался. 

<...>

Летом – ходил на каменную лестницу, ловить рыбку. Поправился, стал здоровый, красивый – мамочке и папочке спасибо! Я первый раз вам это скажу: вот это то, что я был, говорили, красивый, что я внешне хорошо выглядел, это мне очень и очень много помогло в Германии. И здесь дома то же самое. Подчеркиваю.

И вот смотрим – подходит мужик: «Как тебя звать?» Я говорю: «Вася». – «Есть хочешь?» Я говорю: «Хочу». – «Идем со мной!» Пошли. Яхт-клуб, вы знаете что такое? Приходим в яхт-клуб, яхта стоит еще на берегу. По лестничке поднимаемся вверх, открывает камбуз – я теперь уже знаю, что такое камбуз, накормил меня. «Юнгой будешь?» Я говорю, а что это вообще такое? В общем давайте перескочим дальше – поработал я юнгой, матросом, потом боцманом, потом... в 40-м году окончил срочные курсы морской ростовской мореходки, стал капитаном, и в 40-м же году я стал чемпионом Азово-Черноморского края по парусному спорту, говорили, что 11-й чемпион в Союзе по счету. Жетон сохранился до сих пор... 

Одновременно я работал. В 36-м году я уже начал работать токарем-переквалификантом на 347 заводе в Таганроге. Завод – оборонная и морская промышленность, торпеды, мины. Доработался я до высшего разряда токаря. Снимали с работы меня, ставили мастером, когда тот уходил в отпуск, работать, после отпуска мастера начальник участка уходил в отпуск – меня ставили начальником участка. Что тоже мне очень впоследствии помогло, по возвращении домой.

<...>

Значит, воспитал себя, крепкий стал, сильный стал, красивый, мастер! Они даже не сообразили, чтоб меня взять и отправить на фронт, вот так остался. А немцы готовенького, чистенького, подготовленного к работе – взяли и увезли в Германию. И я там работал токарем. Вот за что обидно! И так обидно, что... сколько раз хотелось кончить само... покончить с самим собой. После войны, наверно, четыре-пять лет в КГБ все таскали, все допытывали, все думали, что шпионы, выдумывали: «Вспоминай, кого знаешь! Пиши письма, пиши письма!». Считали изменником, предателем.

<...>

До Перемышля везли – ни пить, ни кормить, ни выходить, ничего. В Перемышпе дали по куску колбасы и по куску хлеба. С Перемышля до Вупперталя. В Вуппертале распределительный лагерь, поберуф, беруф – это профессия, да? По профессиям разбирали нас. Подходит и выбирает. Немец. Выискивали специалистов.

Приехал туда и на первый день такое крещение  – слава Богу, попал в маленький лагерь, 40 человек там было – значит, рельсы вот тут лежат, надо перенести отсюда сюда, надо значит надо, думаю. Ну, работаю, таскаю. А он подходит и говорит «Отсюда вот сюда» – просто издевались. И вот так сколько раз было.

А насчет кормежки  – это было что-то страшное. Это было что-то страшное  – вот эта грязь, эта трава всякая, косой косили на лугах, в кастрюлю бросали, варили и давали нам есть. В том месте, где мы жили, пахло коровьими... от коров навозом, дух такой коровий был. Давали кусочек хлеба утром, вот такой батончик на троих (250 грамм), двадцать грамм маргарину, ложку сахару и кружку кофе. В обед и вечером миска двухлитровая вот этой вот баланды, и все  – и в ночную, и во вторую смену кормят. Одинаково кормят и тех, и тех. Только мы ночью работаем без сна и без еды, а днем нас будят пообедать и вечером — иди на работу. Под конвоем, конечно, водили. Но это конвой так – старики, по которым видно, что он участник еще вот той еще войны, он ничего не видит, ничего не соображает, «драй цу драй», кричит, «по три, по три». А мы идем здесь, где люди бросали кто что – кто окурок, кто кусок хлеба, кто откушенное яблоко, кто еще что-нибудь. Вот так и хватали – голодные.

И от мамочкиного и папочкиного, то, что я был красивый, был сильный, здоровый, яхтсменом работал, занимался спортом, выглядел неплохо – выручает меня здесь первый раз. Заходит Эваль Лагенберг, старичок, у него усики такие, как зубная щетка, белые... Я кланяюсь ему, всю жизнь буду кланяться!.. (Плачет.) Показывает на меня, и я выхожу. Пришли к нему – он первым делом накормил. Он всегда меня брал для того, чтобы накормить. Двухэтажный домик, маленький предприниматель. У него чуть больше цех, чем вот эта вот (комната). Вверху трансмиссионный вал, с трансмиссионного вала спускалось шесть или семь ремней на штива, те крепились к приспособлению, в которое вставлялись войлочные круги, и вот мешками стояла паста «Гойя», зеленая, и вот он занимался полированием -ложек, вилок, ножиков – нержавеющей стали. При мне он уже не работал, старичок этот. А чего он меня взял – потом он рассказал: он меня взял потому, что его сын-летчик был сбит в Англии, он был жив, переписывался, и он меня с самого начала I начал уговаривать, мол, оставайся здесь. Придет, мол, брат, и этот мой дом двухэтажный, шестикомнатный – найдете как тут разделиться. А еще один дом разбитый был, мы ходили там разбирались...

На втором этаже жил Пауль, дедушка сам говорил: он наци, нацист. Так, говорит, поешь, на сигареты, спички, там беседочка – сиди и не рыпайся. Как только Пауль уйдет – а до этого собирай листья, траву, что-нибудь работай. Как Пауля нет – иди, говорит, сиди. В девять часов кормит, в двенадцать кормит, в три кормит, в шесть кормит, и домой дает – в субботу, воскресенье.

Потом стали ходить гулять. А он говорит – он сначала Вилли, потом Вазель называл меня – а ты, говорит, гулять? А чего я буду, говорю, гулять... «А ты вот зайди покушай – и иди гулять». А потом говорит: «А паненька у тебя есть?» Я говорю – есть. Он и паненьке передавал поесть...

Как ни голодно, как ни холодно, а дружба, любовью это можно назвать даже, все-таки находили общий язык, сближались люди, и там дружили, крепко дружили, и мы с Соней Солдатовой додружили до того, что у нас в декабре месяце 45 года родился сын Олег, который сейчас живет-здравствует в Самаре. А ее уже нет два года...

На прогулку ходили, гулять ходили. Там, значит, Северная рейнская область, Вестфалия называется, город Золинген. Вупперталь недалеко, 28 километров Дюссельдорф, 31 километр Кельн, я и там, и там, и там, во многих городах был, Эссен 40 километров. Так вот как бомбят – а бомбили его каждый день, – видно зарево бомбежки...

Сначала проводились прогулки под конвоем, ну ведь это опять-таки старики. Стояли будочки, маленькие такие шестигранные будочки, в этих будочках – лимонад, пиво. И это айс, мороженое. Как налетели – а нам платили деньги немцы, между прочим, подчеркиваю, деньги нам немцы платили, те, кто говорят, что им не платили, по-моему, брешут. 5-7 марок я получал. Еженедельно. Вот такая полосочка миллиметров 350, на той полосочке  – общий заработок такой, как и у немцев, 45-50 марок. Но там у нас много вычетов – за то, что я русский, учитывали, за то, что я отрабатываю, за то, что я живу, за то, что я питаюсь, за то, что я опоздал, за то, что... высчитали, и – хоп! – 4, было и 3 марки. А когда работал в фирме Herster и Wipperfuhrt Schreder – не помню, чтоб получал деньги.

Ну и научился я на губной гармошке играть – на гармошке играю, девчата танцуют. А было, наверное, километра 3 до девчат, в Золинген. Мы приходили к ним, танцевали, и они нас провожали. И вот в первые дни провожают они нас, и одна такая заводная, более смелая, более такая... И ручеек, и через ручеек только так – прыг. Я говорю: «Ух, ты! Да ты, – говорю, – спортсменка!» Она говорит: да, я, говорит, и рекорды имею, и по бегу, и легкой атлетикой занималась. Я говорю: «А я тоже не фунт изюма!» – «А ты кто?» – «А я чемпион по парусному» – «Ухты!» Я говорю: «Вотт ебе и ух ты...» Вот таки сошлись.

<...>

Там были усадьбы, и была какая-то фирма, потом ее переделали на наш шлафенраум. Одно помещение - там стояли тумбочки, где мы раздевались, печка, другое помещение – спальный корпус, двухэтажные кровати и туалет. Под нами – кухня. Мы, кстати, в нашем погребе воровали картошку и ели. Старики – он спит себе, сторож...

Ну и что? Страшно... Жизнь требует свое... Будем откровенны, хорошо? Вот и мы с Соней. Ну что ж: а вдруг забеременеешь? Ну так и, короче говоря, кантовались, до тех пор докантовались, что уже говорят – панцерн роллен, американиш панцерн роллен, американские танки едут. Отпустили уздечку – и родился сын в декабре месяце. В 45-м. А мы с ней познакомились в 43-м. 

...Соне давал рубашки постирать. Она стирала, заворачивала бумажкой и брызгала каким-то парфюмчиком. А я дедушке рассказывал – неплохо, между прочим, говорил – а что я, мол, могу? А у него четыре или пять яблонь было, и одна яблонька – вот такие яблочки (маленькие). Ты, говорит, будешь сегодня нести рубашки? Я говорю – завтра. Смотрю – несет эти ветки, с яблочками, и в пакет заворачивает. «А что тут такое?» – спрашивает Соня. «Да вот, говорю, тут дедушка что-то передал». Она развернула, голодная, сразу поела те яблочки. Бутербродики и все такое он тоже давал. Вот такой вот был дедушка...

Потом дошло дело до того, что – а увольнительная до 8 часов – начали опаздывать. Поймали нас. Вот такой проход – здесь и дверь со щелями, и здесь дверь со щелями – а я ж около двери и понимаю, о чем они разговаривают. Вот пришел фюрер – лагерфюрер – и говорит о том, что надо одного отправить в концлагерь. И больше никто не будет опаздывать. И начали считать, и нашли шестнадцатого. У нас же имен не было, номера, и мой как раз шестнадцатый был. «Шестнадцатого отправить в концлагерь». Я тут и сел...

В карцере я первый раз был. Там что-то было такое, что все стены в саже... Стали думать: как вырваться? Решили, что бабахнем, дверь выбьем, а тут припрем, чтоб убежать. А как же я один убегу, надо нам всем бежать, а то через меня вас всех заберут?.. А потом вдруг смотрю, посреди помещения дырка. Просунул голову – пролазит. И она метра два с половиной эта дырка, меня вытолкали, и я вылез на улицу.

Но я не сказал, что вот это – наша фабрика, то есть наш шлафенраум, вот это усадьба одного человека, а вот это усадьба дедушки моего, еще одна усадьба и все – фабрика,

Выбрался я на свободу, сетка выше потолка, метра три, наверное, или четыре, перебираюсь спокойно через сетку – а ночь всех ночей темней – ну ни зги, ну ничего, ничего не видно, или страх, или в самом деле такая ночь была. Я перелез оградку, тут идет железная дорога с Золингена на Олигс, я через насыпь, через сажу, колючую зеленую изгородь...

Стучусь до дедушки своего, открывает: «Вилли, вас ист лос?» Я говорю – так, итак, и так. Он – Эльза, давай скорее помыться. Дали мне помыться, давать еду – я говорю, какое там, я есть не хочу (уже я так жил, что мне есть не хотелось!). Они мне завернули бутерброд, потом. «Что ж делать будем?» Он говорит: «Я пойду к лагерфюреру и попробую с ним договориться». Я говорю: «По нашим, советским, законам дедушка, вам будет очень плохо. Ваш сын в плену, а вы пленника спасаете, вы попадете, и вам будет хуже, чем мне, так что я у вас не могу остаться ни на минуту».

Я вышел из двери и пошел по Олльштрассе, не к фабрике, а в другую сторону. И, наверное, интуитивно, я пошел по дорожке к Соне. Уже в дырках заборы были, мы знали, через дырку стучу. Девчата знали меня, говорю, это Вася, позовите Соню. «Что случилось?» Вот, говорю, так, и так, и так. Слышу, что-то между собой поговорили – открывается окно, а тут девочка спала, мы ее убрали в другое место, туда, где другая заболела, ее в кранкенхауз отвезли, а тут меня положили: «Спи, лежи, я утром пойду к коменданту, лагерфюреру, вот такой мужик». Меня он уже лично знал.

Все ушли на работу, а я лежу, не раздевавшись, ничего, там у дедушки я ж немного обмылся. Заходит: вас ист лос, Вилли? Поднимаюсь. Он: руэ, руэ, спокойно! Я все ему рассказал. «А ты не боишься, что пришел сюда?» – «Я пришел к товарищу, говорю, мы уже дружим давно». Он говорит – я знаю. Молодцы. Если все будут так дружить, как вы дружите с Соней, я буду только рад. Он не заставал нас, мы сексом не занимались, честными были...

Я пошел в душ, а мыло там, между прочим, и на одной фабрике, и на другой и на третьей – какое хочешь. Помылся я, приносит он мне костюм, синий костюм, «ОСТ» пришитый, идем на кухню – накормили... Доходим до самой проходной, он говорит: «Ты должен поменять фамилию. Тебя будут искать. Я слышал, что ты хороший токарь». Я говорю – да. «Тебя будут искать. В концлагерь тебя не посадят, но искать будут». И я меняю фамилию Чернобаев, беру фамилию Минаев...

<...> 

Гебитсфюрер, фамилия Кецберг, килограмм сто пятьдесят, не меньше, а мотоцикл маленький такой... И вот опять мамочка моя и папочка. Просит меня почистить мотоцикл. Открывает ящичек – там такие тряпочки. И пошел. Я мотоцикл почистил, он выходит – мотоцикл уже готов. Чистил так, чтоб был чистый... Тогда еще плохо понимал, но он, наверное, сказал: каннстдуфарен? Я говорю: «Да». «Разворачивай, садись». Я сел. «Поедь». Поехал. Отъехал, ну на сколько? Проехал мимо усадьбы, мимо фабрики, опустился вниз, доехал до Ляйхлингена, километра два. Первое – что? Уеду! Убегу! Еду и думаю: куда уеду, угнал мотоцикл, повесят! Разворачиваюсь, приезжаю. Заезжаю – он уже стоит. Ну, думаю, лубасить будет. Ничего не сказал...

Но самое сильное, что он один раз говорит: «Поехали ко мне». Приехал к нему, первое, что он сделал – посадил за стол, накормил. А сам курит и на часы поглядывает. Потом включил приемник, и я слышу – от Советского Информбюро... И начинается сводка. У него на стене карта и флажки, где поставить? «Говори где – я буду ставить флажки», – приказывает. А у меня в голове: он ведь не поверит, он меня использует и хлопнет... Вот это момент, когда я красиво сыграл. Уже наши к Ростоку подошли. Росток брали, так передали. А я говорю – это Ростов, а вот и мой родной город, Таганрог, освобождают его наши. Он говорит: бист ду идиот? Отвез меня и больше не брал.

Второй эпизод. Лео, Отто Лео, «лысый» я его дразнил. Лысый, почти без волос, полный, чуть-чуть больше меня, фрезеровщиком работал. Подлез ко мне и договорились... А жрать хотелось сначала... А у меня были хорошие желтые туфли на заказ, со скрипом. Он мне: «Давай я тебе дам две буханки хлеба за туфли». Он забрал туфли, а хлеба нет. Думаю: что же мне делать? А мастер, вот такой как Коль. Между прочим, шефа фамилия была Коль, и вот я так думаю, что Гельмут Коль – это сын моего того шефа, они похожие, такие здоровые... И года подходи¬ли, он приезжал пацаном, лет четырнад-цати-пятнадцати, с отцом приезжал из Золингена... Я пошел мастеру рассказал. Он говорит: как? Я говорю: так, забрал у меня, и ходить не в чем, и хлеба нет... Как они ругались! Тот все-таки не дал ничего, а мастер принес свои ботинки. Это второй случай.

Теперь. Пауль Кребс. Что подчеркивается – токарь-универсал, мастер – класс. Лицо обожженное, может, на фронте, и нос так обожженный... Двое детей – две девочки, жена. Еврейка. Немцы еврейку жену забрали, а он с двумя девочками остался. А ее казнили. Вот это очень важно, чтоб оно проскочило!..

Что еще? О доброте людей? Не знаю, что сказать. Есть среди них отдельные такие, такие фашисты, что даже плюнуть не хочет тебе в морду. А есть такие, которые готовы все отдать. В общем, больше чем половина людей относились к нам хорошо. Например, ко мне. Или я в рубашке родился... Я не слышал, чтоб меня кто-нибудь громко заставлял: «Шнель, шнель арбайтен». Работал я обыкновенно, в силу своих мер и сил. Не перегружался. Это не у нас – чем больше работаешь, больше погоняют. Я там проработал столько, я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь сказал: «Экономьте электроэнергию». Лампочки горят днем и ночью, никто не орет, никто не ругается. Я удивлялся, честно говорю. То кусочек хлеба кинут, то бутербродик кинут, то окурок кинут, то сигаретку кинут. Хорошие люди, хорошие.

В третьем лагере когда я был, третий комендант, он сам шахтер, договорился тоже с одним шахтером о том, чтобы самогон гнали. Один раз ничего не получилось, я думал, что побьет меня, нет, не побил.

Что еще? О культуре ихней, об ихней аккуратности, о том, как они себя любили и как за собой ухаживали – об этом уже миллионы раз было слышно, и писано, и видели. Как у них аккуратно подстрижены все палисаднички, все дорожки, все подметено, убрано, подстрижено, полито, пополоно, причесано, приглажено. Далеко нам. И вот сумки стоят, двери открыты, уже потом нас стали бояться, закрывались.

Да, еще надо отметить, когда немцы шли на Сталинград, брали Сталинград – в ночную смену нам немцы давали пожрать. Приносили флейты, гармошки, пианино. Они играли, а нас просили, чтобы мы пели  «Стеньку Разина». Как их шарахнули под Сталинградом – все флейты унесли домой! На домах черные флаги одиннадцать дней висели. Я не ходил туда, но находились такие, которые снимали эти флаги и шили себе трусы. Их ловили, с нашего лагеря одного в Дюссельдорф брали, возили и повесили за трусы. Вот это тоже надо, чтоб проскочило – жестокость такая.

...К Соне приезжает брат. Соня с Валей здесь, а брат тоже в Германию попал, переписывались, она от него получала письма, он от нее. Оказалось, он где-то недалеко живет, около Дюссельдорфа в Ратингене. И я поехал к нему. Приехал в Дюссельдорф, мы с ним побеседовали, еду домой. Приезжаю домой – а одет в костюме, шляпа хорошая, шляпы немцы давали от этих, от евреев, казненных – захожу на вокзал посмотреть расписание, слышу: «Хаст ду аусвайс?» Я – нет, каин. «Следуй за мной, не думай бежать», – по-русски. Болгарин оказался. Так я попал в штрафлагерь.

Значит, что такое штрафлагерь? Штрафлагерь – это что-то страшное. Проволочная сетка, калитка, тут зашли, быстро разделись, смотали в кулек, положили под лестницу – и быстро в спальный корпус, ложись и все. Поспал, поднялся, оделся – и на работу. Но после того как забежал, разделся и положил – по кругу бегом. А по углам стоят вот эти с резиновыми (дубинками) и лупят. И вот такую профилактику утром и вечером – ни за что, ни про что, просто так. Не выбирая, по спине, по голове, если замечают, что ухищряешься увернуться – тогда обязательно даст. Я до сих пор не понял, для чего это делалось.

Еще один достопримечательный момент. 

<...>

Я уже думал, что здесь мамочкино не сработало – оказывается, сработало. Мне кричат: «Немец зовет тебя». Я глянул – возле калитка стоит такой, метра два с половиной, наверное, худой, шея такая длинная... Миша, наш, русский, советский, говорит: «Иди». Я выхожу, и только закрывается калитка, тот меня – бах, по шее. И кричит – форан. Прошли мы метров триста от обрыва – стоит сарай, где солома, полова. Открывает дверь, говорит – ниммт платц. Я сел. Через пару минут заходят две девочки, одетые в украинский орнамент, молоденькие такие девчата. «Оце вам принесли поїсти», и три сигареты, спички дает. «Оце поїсти, миски сюди кладітъ, тут куріть, але ж тут сіно, не підпалить нас. Там в углу туалет, хазяїн сказав, якщо хочете, можете поспати». Думаю, чи я сплю, не понимаю. Я поел картошку в сметане (!), понимаете, хлеб и чашка кофе. Наелся. А в лагере, между прочим, неплохо кормили. Поел, закурил, лег, уснул. Проснулся, подымаюсь – опять девчата есть принесли. Подремаю, посижу, еще раз принесли есть. И еще раз принесли есть. Потом заходит он и говорит – ни кусочка хлеба, ни окурка в карманах чтоб не было! Форан! Идем, спускаемся, доходим до калитки, Миша открывает калитку, а он мне по шее – бах! Вот отгадайте, что это было? Я не знаю что. Я ни у кого у немцев об этом не спрашивал. У дедушки я спрашивал, я к нему ездил. Он говорит – вот этот человек понял и не понял, он хочет быть и туда хорошим, и туда. Когда лагерфюрер был на территории, лагерфюрер видел, как он меня бил...

Освободили Випперфюрт 14 апреля 45 года, американцы. Садимся на джип и едем в город в центр в обувный магазин, один американец берет автомат, один рожок – тр-р-р, другой рожок – тр-р-р, открыли магазин, набрали обуви, оделись-приоделись. Свозят нас в Дальбрюк, под Кельн, 60 тысяч человек, советских... Я хочу сказать, что я не отважный, но и не смирный. Я не лазил, потому что в детстве и юности нахватался этих пинков, тычков, синяков, не хотелось, наверное. А наверное и боялся. Если я сытый – чего я буду?

<...> 

Дежурил на кухне, а у нас 60 тыс. человек, на кухне можно взять что хочешь. Я беру вот такой шпик – сало, вот такой кусок – 25 на 25 сантиметров, беру килограмма два с половиной кофе в зернах – боннкафе, и Соне говорю – я поеду к дедушке, отвезу ему. Свою благодарность. «Ой, как это хорошо ты сделаешь!» Я выхожу, отнимаю у немца велосипед, и поехал. Приезжаю туда, захожу. И он плачет, и я плачу, и бабушка Эльза плачет. «Васенька, сыночек, оставайся здесь, мы так рады тебя видеть... Ты приехал пук-пук лагерфюрер?» Я говорю: нет, я никого не убиваю, лишь бы меня никто не трогал. Беру свой портфель, открываю, достаю сало, говорю: «Дайте мне кусочек хлеба!» – «О, бист ду хунгер?» – «Нет, – говорю – хочу съесть кусочек сала, чтобы вы видели, что его можно есть, что оно неотравленное». – «Мы тебе верим!» Я говорю – нет-нет, давайте. И мы съели по кусочку сала, по кусочку хлеба... Он опять – оставайся, Пауль уйдет, будете с Соней жить здесь... Мы там наплакались, конечно, я потом, и сейчас тоже, очень радовался, что я сумел деду подарок сделать. Сало, конечно, тоже хорошая штука, но для них кофе этот – это опиум!.. 

Когда к нашим попали – это концлагерь Возвращение домой – это концлагерь. Во-первых, в Бресте – ограбили нас, обобрали. Приехали мы в Брест, разгрузились моросил дождь, выгнали нас ночью на какое-то кладбище, налетели солдаты, позабирали – у меня чемодан взяли с вещами, у меня остался один рюкзак, костюм там был, пара белья была. Черт с ним!

 

* 14.09.2004 р. Василь Степанович Чернобаєв niшов з життя. Світлу пам'ять про Василя Степановича – надзвичайно мужню, caмовіддану, доброзичливу, чесну й порядну людину – ми назавжди залишаємо в наших серцях. (Колективи Харківського відділення УНФ «Взаєморозуміння i примирення» i Харківського міського товариства жертв нацизму, автор-упорядник збірника)